— Прости мою неучтивость, — проговорила она смиренно, — и позволь удалиться. В следующий раз я поднесу тебе бесценные дары, достойные…
— Знаю, знаю, — оборвал он ее с досадливым равнодушием. — Но все то, что вы принесли с собой во времена Великого Кочевья, а затем растеряли в своих смрадных пещерах, уже давно перестало меня забавлять. И теперь в этом подлунном мире осталось только одно, чем нельзя пресытиться и что скрашивает мое существование… Но всех остатков мудрости твоего тупеющего год от года племени не хватит, чтобы это понять.
Она внутренне поморщилась: его высокомерие было таким однообразным, к тому же лимит ее времени вместе с припозднившимся рассветом приближались к пределу. Надо было что-то предпринимать.
— Порой участливое внимание дороже холодной мудрости, — примирительно обронила она. — Если ты расскажешь мне…
— Тебе? Рассказать? — Он двумя пальцами приподнял ее подбородок, бесцеремонно разглядывая ее, как свою безраздельную собственность. — Право же, ты самое удивительное и, надо отдать тебе справедливость, бесстрашное дитя, повстречавшееся мне на моем веку. К тому же не лишенное пленительности. Но если я расскажу тебе о своих игрищах, мне ведь придется сразу же пригасить огонек твоей едва затеплившейся жизни. А это было бы расточительством…
Его ресницы, длинные и пушистые, точно опахала эльфов, не позволявшие ей до сих пор разглядеть его глаза, дрогнули, и под ними мелькнул голубоватый отблеск, точно отражение падающей звезды. Он тряхнул головой, как видно, окончательно утвердившись в своем решении.
Прекрасно! Еще немного, и ты у цели.
Да? А вот ему, по-видимому, кажется, что у цели — он.
— Осторожно, — не сдержалась она, — не тряси головой — корона слетит.
По надменным — с ума сойти, какой красоты! — губам проскользнуло что-то вроде улыбки.
— Я был прав, — пробормотал он удовлетворенно, — какое-то время я буду избавлен от скуки.
Он спокойно наклонился, и в следующее мгновение она почувствовала сухое и жесткое прикосновение его губ. Это не было даже поцелуем — бесстрастное наложение печати владычества, не порождающее никаких чувств, даже гнева.
Он отстранился, и только тогда, в миг разъединения их губ она почувствовала жгучую боль — так однажды в юности, залетев вместе с братьями в северную ледяную пустыню, она на лютом морозе голой рукой дотронулась до обнаженного клинка. Держать его было холодно. Отрывать — нестерпимо.
— Мне же больно! — вырвалось у нее с возмущением, к которому примешивалось удивление — жестокость, несомненно, была его неотъемлемой чертой, но не в такой же примитивной форме…
Снова властный взмах руки, от одного ее плеча до другого, и они были свободны от невидимых уз. К сожалению, и от платья — тоже.
— Сейчас, девочка, тебе будет еще больнее, — с пугающим хладнокровием пообещал он.
Ради твоих богов, перестань, наконец, сопротивляться!
Спасибо за бесполезный совет.
— Да? — Брови ее выразительно дрогнули. — Ты так думаешь?
— Ты никак не можешь смириться с тем, что находишься в моей власти. Мне это нравится. Но сейчас и ты испытаешь, каким мучительным и сладким блаженством может быть беспредельное подчинение мне.
Кажется, он перестал ее забавлять. Да и время, которое она отводила на это маленькое приключение, истекло.
— Боюсь, — проговорила она с точно таким же хладнокровием, — что тебе самому придется смириться с тем, что ты не владеешь ничем — ни моим телом, ни даже моей жизнью. Потому что я по собственной воле могу погасить ее огонек в любой миг прежде, чем ты последуешь своему капризу. И я не думаю, что такой всемогущий чародей, как ты, сможет опуститься до труполюбия.
Он задумчиво склонил голову набок, точно огромная печальная птица, и впервые его черты согрела теплота человеческой грусти.
— Какое же ты юное дитя, — проговорил он едва слышно, — ты даже не успела научиться страху смерти… Что ж, оставь себе и свою быстролетную жизнь, и свое неумелое бесчувственное тело. Пока. Но твоя душа уже принадлежит мне, потому что с того мига, когда твои губы познали невыносимую боль расставания со мной, память об этой муке останется в тебе до последнего часа твоей жизни. Сначала ты будешь вспоминать о ней с ужасом, потом — с удивлением, но постепенно она станет для тебя притягательной отравой, противостоять которой ты будешь не в силах. И ты пойдешь искать меня, но только теперь тобой будет владеть не праздное любопытство, а неподвластное разуму желание снова и снова изведать эту боль… Закрой глаза!
Его черные крылья взметнулись над ними, образуя шелестящий шатер, заслоняющий собою весь Сумеречный Замок.
— Закрой глаза, — повторил негромкий властный голос, и она послушно опустила ресницы.
Где ж ему было догадаться, что это ровным счетом ничего не значит — крошечные агатовые зрачки ее обруча были зорче орлиного ока. Теперь прямо перед собой она видела янтарное светящееся колечко, которое он держал в руке.
— Сейчас ты забудешь то, как нашла дорогу в мои чертоги, и все, что было здесь с тобой, что ты видела и слышала. В твоей памяти останется только сладкая боль.
Кольцо вспыхнуло ярче, оделось зеленоватым ореолом, и медленно, точно нехотя, померкло.
— Я перенесу тебя обратно в заброшенное подлесье и дам три ночи на то, чтобы спрятаться от меня. Затем я начну искать тебя, а ты — разрываться между безоглядным детским ужасом передо мною и столь же непреодолимым влечением ко мне. Будет любопытно узнать, что же окажется сильнее, когда мы неминуемо встретимся вновь, по моей воле или по твоей… А сейчас забудь все, что здесь было.
Голос снова стал так оскорбительно равнодушен, что ее охватило неподдельное разочарование. Как, и это все? Выходит, он ее отпускает? И это после всего…
После всего? Так ты ничего не забыла? Тогда молчи, ради всех твоих богов, не произноси больше ни слова!
Он был властен над своим голосом, но не над руками, коснувшимися ее с такой неподдельной и нежданной нежностью, что она даже не заметила, в какой миг исчезли все еще сковывавшие ее путы. Он поднял ее, и она почувствовала себя невесомой, но отнюдь не беззащитной: теперь в любой момент она могла выскользнуть и исчезнуть.
Пока можешь не выдавать своих колдовских для этого мира способностей — не делай этого!
Естественно. Тем более, что это такое чарующее ощущение — независимый от собственной воли полет, в котором соединяется и столь любимая свобода падения из подоблачной выси, и скачка на крылатом коне; вот только не нужно ни зорко следить за жадным притяжением земли, ни напрягать свою волю в обуздании всегда такого своенравного скакуна; зато можно полностью отдаваться этому бережно охраняемому парению, когда внизу угольные росчерки теней от торчащих повсюду столпообразных утесов пересекаются с ленивым мерцанием поросших зеленью ущелий, а призрачные стаи летучих мышей, сказочным эскортом сопровождающие их на почтительном расстоянии, усыпают небо плескучими отсветами и лунного сияния, и рассветной рыжести на своих кожистых крыльях…
Но самым удивительным было лицо, склонившееся над нею — страстное и в то же время изумленное; сейчас, когда он не подозревал, что она, несмотря на плотно сомкнутые веки, тайком всматривается в его черты почти невидимыми кристалликами на своем драгоценном обруче, он позволил себе сбросить маску надменного равнодушия и напоминал ребенка, получившего долгожданную игрушку, которая оказалась настолько хрупкой, что впервые желание сохранить этот дар пересилило своевольную жажду игры.
Крылья, мерными взмахами затенявшие небо, развернулись во всю свою невероятную ширь и замерли; плавное кружение неспешно приблизило ночного властителя к земле. Мона Сэниа почувствовала под своими ногами жесткую, как стерня, траву, и с этого мига прикосновение всесильных рук, так бережно хранивших ее во время всего полета, больше не ощущалось. Наверное, пора было поднимать ресницы.
— Иди вперед и не оглядывайся. — услышала она над собой голос, такой равнодушный и невыразительный, словно он и не принадлежал тому пепельнокрылому властелину этого подлунного мира, который еще миг назад вглядывался в ее лицо с таким упоением.